Afrikaans
Akan
Albanian
Amharic
Arabic
Armenian
Azerbaijani
Basque
Belarusian
Bemba
Bengali
Bihari
Bosnian
Breton
Bulgarian
Cambodian
Catalan
Cebuano
Cherokee
Chichewa
Chinese (Simplified)
Chinese (Traditional)
Corsican
Croatian
Czech
Danish
Dutch
English
Esperanto
Estonian
Ewe
Faroese
Filipino
Finnish
French
Frisian
Ga
Galician
Georgian
German
Greek
Guarani
Gujarati
Haitian Creole
Hausa
Hawaiian
Hebrew
Hindi
Hmong
Hungarian
Icelandic
Igbo
Indonesian
Interlingua
Irish
Italian
Japanese
Javanese
Kannada
Kazakh
Kinyarwanda
Kirundi
Kongo
Korean
Krio (Sierra Leone)
Kurdish
Kurdish (Soranî)
Kyrgyz
Laothian
Latin
Latvian
Lingala
Lithuanian
Lozi
Luganda
Luo
Luxembourgish
Macedonian
Malagasy
Malay
Malayalam
Maltese
Maori
Marathi
Mauritian Creole
Moldavian
Mongolian
Myanmar (Burmese)
Montenegrin
Nepali
Nigerian Pidgin
Northern Sotho
Norwegian
Norwegian (Nynorsk)
Occitan
Oriya
Oromo
Pashto
Persian
Portuguese (Brazil)
Portuguese (Portugal)
Punjabi
Quechua
Romanian
Romansh
Runyakitara
Russian
Samoan
Scots Gaelic
Serbian
Serbo-Croatian
Sesotho
Setswana
Seychellois Creole
Shona
Sindhi
Sinhalese
Slovak
Slovenian
Somali
Spanish
Spanish (Latin American)
Sundanese
Swahili
Swedish
Tajik
Tamil
Tatar
Telugu
Thai
Tigrinya
Tonga
Tshiluba
Tumbuka
Turkish
Turkmen
Twi
Uighur
Ukrainian
Urdu
Uzbek
Vietnamese
Welsh
Wolof
Xhosa
Yiddish
Yoruba
Zulu
1984 год. 24 октября. 2 часа 40 минут ночи. Массивная дубовая дверь кабинета начальника исправительно-трудовой колонии №14 распахнулась без скрипа. Петли были смазаны идеально. В этом месте вообще любили порядок. Внешний показной порядок, который скрывал гниль в фундаменте. Следователь по особо важным делам областной прокуратуры Игнат Дымов перешагнул порог. Первое, что ударило в ноздре — нетрупный смрад. Пахло сжженным кардитом, тяжелым, сладковатым ароматом армянского коньяка. И потом — животным кислым потом человека, загнанного в угол. Дымов остановился. Его взгляд, привыкший фиксировать детали, заработал как объектив фотоаппарата. Щелчок. Затвор. Полковник Валерий Кормухин сидел в своем кресле. Точнее, то, что от него осталось. Голова начальника колонии была запрокинута под неестественным углом. На виске, чуть выше правой брови, чернела входное отверстие. Края раны были опылены. Шерть, порох, кожа — все спеклось в единую черную корку. Выходное отверстие разворотило затылок, забрызгов бежевые обои и портрет Юрия Владимировича Андропова, которые так и не успели снять со стены, несмотря на смену власти. Красные капли стекали по стеклу портрета, останавливаясь на лацкане пиджака генсека. Ничего не трогали. Голос Дымова прозвучал глухо, словно вата поглощала звук. Сержант Пряников, стоявший у сейфа, вздрогнул. Его пальцы побелели, сжимая цевье автомата Калашникова. Парню было не больше двадцати. На его форме не было крови, но воротник гимнастерки был пропитан влагой насквозь. Он дышал ртом, жадно, судорожно, будто воздуха в кабинете не хватало. — Никак нет, товарищ следователь, — выдавил сержант. Как зашли, как увидели. Так сразу дежурному по управлению. Дымов не смотрел на сержанта. Он смотрел на пол. На полу лежал пистолет Макарова, табельный. Номер оружия сейчас не имел значения, но Дымов знал, что он будет совпадать с записью в карточке заместителя. Пистолет лежал слишком аккуратно, примерно в полуметре от свисающей правой руки полковника, рукояткой к ладони. Идеальная картина. Слишком идеальная для того хаоса, который творился за окном. Стеклопакетов здесь не было. Старые деревянные рамы дрожали. Снаружи, за периметром административного корпуса, зона все еще гудела. Это был не ревбунта, а открытое сопротивление уже подавили бойцы внутренних войск. Это был стон. Глухой, утробный звук тысяч людей, которых загнали обратно в бараки ударами дубинок и струями бронспойтов. Лай немецких овчарок разрывал ночь, перекрывая далекий войсерен скорой помощи, которые так и не пропустили через контроль на пропускной пункт. Дымов сделал шаг к столу. Подошва его ботинок скрипнули по осколкам. На полу у самого края ковра валялся стакан. Тяжелый хрусталь, богемское стекло. Такие не выдают в хозяйственной части. Такие привозят из заграничных командировок или получают в подарок от очень благодарных людей. Стакан не разбился, лишь откололся край. На ворсе ковра расплывалось темное пятно. Коньяк впитался в шерсть, оставив липкий след. Дымов перевел взгляд на стол начальника. Зеленое сукно было завалено бумагами. Сводки, рапорты, разнарядки налисоповал. Но в центре, расчистив небольшое пространство, стояла пепельница. Массивная бронзовая в виде медвежьей головы с открытой пастью. Внутри пепельницы лежала фотография. Она не сгорела полностью, огонь сожрал углы, скрутил глянцевую бумагу в черные трубки, но центр остался нетронутым. Пламя погасло само или его потушили. Следователь достал из кармана пинцет. Аккуратно, за самый край, он приподнял снимок. С фотографии на него смотрела женщина. Молодая, слишком молодая для этого места. У нее были длинные волосы, непозволительная роскошь для заключенной, светлое платье в мелкий цветочек. Она улыбалась, но глаза были испуганными. Словно фотограф скомандовал улыбочку, а за его спиной стоял кто-то с кнутом. Это была нетюремная фотография из личного дела. Это был любительский снимок, сделанный где-то здесь, на территории. Фон был размыт, но Дымов узнал характерную кирпичную кладку старой котельной. «Кто это?» - спросил Дымов, не оборачиваясь. Сержант Пряников сделал шаг вперед, вытянул шею, стараясь не приближаться к трупу. «Не могу знать, товарищ следователь…» Голос сержанта сорвался на фальцет. «Осужденных много. Полторы тысячи баб. Все на одно лицо в робах. Врет». Дымов аккуратно опустил фото обратно в пепельницу. Сержант врет. У него дернулся кодык, и радушки расширились так, что почти не видно. Он узнал ее. Следователь обошел стол и встал рядом с креслом покойного. Валерий Кормухин был грузным мужчиной. Китель трещал по швам, пуговицы на животе держались на честном слове. Лицо даже сейчас сохранило выражение брезгливого высокомерия. Полковник не собирался умирать. На левой руке часы слава, золотой корпус. Браслет врезался в отекшее запястье, стекло часов было треснуто. Удар. Дымов наклонился ниже. На цверблате застыло время. Ноль один час, пятнадцать минут. Смерть наступила полтора часа назад. Дымов посмотрел на правую руку полковника. На указательном пальце след копоти. Характерный шлейф пороховых газов. Казалось бы, все сходится. Выстрел в упор. Самоубийство офицера, допустившего бунт на вверенном объекте. Честь мундира, страх перед трибуналом. Красивая версия для рапорта в Москву. Но было одно «но». Ноготь на указательном пальце правой руки был сломан, свежий слом с запекшейся кровью под пластиной. И на безымянном пальце той же руки глубокая царапина с содранной кожей. Кормухин сопротивлялся. В последние секунды своей жизни начальник колонии не держал пистолет у виска. Он пытался что-то схватить. Или кого-то оттолкнуть. Пистолет ему вложили в руку уже потом. Или заставили нажать на спуск, выкручивая запястья. «Где дежурный помощник начальника колонии?» — резко спросил Дымов. — Майор Зуев? Сержанта блезнул пересохшие губы. «Он… он на плацу». Руководит разводом караула. «У нас же режим усиления введен. Чрезвычайное происшествие». — Пусть зайдет. — Немедленно. — Так точно. — Разрешите бежать. — Стоять. Дымов повернулся к сержанту всем корпусом. Пряников замер, словно наткнулся на невидимую стену. — Ты первым зашел? — Так точно. С прапорщиком Хряковым. Мы дверь выломали… то есть открыли своим ключом, запасным. Слышали выстрел, но думали — с улицы. Там же стреляли. А потом тишина. Зашли, а он сидит. — Хряков где? — Вышел. Покурить. Ему плохо стало. — Плохо? Прапорщику конвойной службы, который годами наблюдает за женской колонией строгого режима, стало плохо от вида одного трупа. Интересно. Дымов снова повернулся к столу. Он заметил деталь, которую пропустил при первом осмотре. Рядом с локтем мертвеца, чуть прикрытая рукавом кителя, лежала авторучка. Дорогая, перьевая с золотым пером. Колпачок был отвинчен и лежал отдельно, в сантиметрах в десяти. Но бумаги перед полковником были чистыми. Ни предсмертной записки, ни прощального письма семье, ни признания. Зато на полированной поверхности стола, если приглядеться под углом к свету лампы, был виден след. Едва заметная вмятина, словно кто-то с силой давил ручкой, но чернила не писали. Или писали, но бумагу забрали. Дымов провел пальцем в перчатке по этому месту. Гладкое дерево сохранило контуры букв. Надавливали с яростью, следователь выпрямился. Воздух в кабинете становился невыносимым. Смесь коньяка и смерти начинала вызывать тошноту. Он подошел к окну. Сквозь грязное стекло был виден двор колонии. Прожекторы свышек разрезали тьму, выхватывая куски мокрого асфальта. Там внизу двигались фигурки в бушлатах. Их гнали бегом. Бунт подавили, но страх остался. Он пропитал эти стены так же, как коньяк пропитал ковер. Кормухин был царем в этом замкнутом мире. Богом для полутора тысяч женщин. Он решал, кто будет спать в тепле, а кто сгниет в штрафном изоляторе. Кто получит лишнюю пайку, а кто и лишний срок. И вот теперь этот бог сидит с дыркой в голове, а его свита трусливо врет следователю. Дымов знал этот тип людей. Хозяева жизни. Они не стреляются. Они до последнего цепляются за власть, за связи, за телефонную трубку правительственной связи. Кормухин не собирался уходить. Следователь вернулся к телу. Он осторожно отогнул лацкан кителя полковника. Внутренний карман был пуст. Но ткань была оттопырена, словно там долгое время лежало что-то объемное. Блокнот? Пачка денег? Кассета? Дымов проверил боковые карманы. Ключи. Носовой платок не свежий. Зажигалка. Взгляд упал на сапоги полковника. Хромовые, начищенные до зеркального блеска. На левом сапоге на голенище был след. Грязный серый мазок, как будто кто-то наступил на ногу начальнику. И лепнул его. След был маленьким. Размер тридцать шестой, не больше. Женский след. Или след подростка. Но подростков здесь не держали. Это был след кирзового ботинка, какие выдают осужденным. «Сержант», — тихо произнес Дымов, — «вы зовите экспертов. Пусть снимают отпечатки со всего. Со стакана, с графина, с ручки двери. С каждой проклятой поверхности». «Есть», — Пряников попятился к двери, радуясь возможности сбежать. «И найдите мне эту женщину», — Дымов кивнул на пепельницу. «Живой или мертвый?» «Я же говорю, не знаю. Я ее… найдешь». Дымов не повышал голоса, но в нем зазвенел металл, от которого у сержанта подогнулись колени. «Потому что если не найдешь ты, найду я. И тогда вопросы я буду задавать не здесь, а в подвале следственного изолятора». Сержант исчез. Дверь закрылась. Дымов остался один на один с мертвым полковником. Тишина в кабинете давила на уши. Только сейчас следователь заметил еще одну деталь. Шкаф. Массивный книжный шкаф во всю стену, заполненный собраниями сочинений Ленина и материалами съезда в Коммунистической партии Советского Союза. Корешки книг были идеально ровными. Слишком ровными. Их никто никогда не читал. Они стояли как кирпичи в стене. Но на полу перед шкафом ковер был вытерт сильнее, чем в других местах. Ворс был примет характерной дугой, словно здесь часто ходили. Или что-то открывали. Дымов подошел к шкафу, потянул за ручку створки. Заперто. Он оглянулся на труп. Ключи. Связка ключей, которую он нащупал, в кармане Кормухина теперь лежала в руке следователя. Пять ключей. Один — от сейфа. Один — от входной двери. Два маленьких — от ящиков стола. И один — странный, длинный, с крестовидной бородкой. Старый ключ. Явно не от современной мебели. Дымов вставил ключ в замочную скважину книжного шкафа. Металл вошел туго, со скрежетом. Поворот. Щелчок. Створка со скрипом подалась на себя. За рядами темно-синих томов Ленина не было задней стенки. Там была пустота. Темный проем, из которого тянуло сыростью и дешевыми женскими духами. Это был не просто шкаф. Это был вход. Дымов оглянулся на мертвого полковника. Тот продолжал смотреть в потолок единственным уцелевшим глазом, словно безмолвно предупреждая. "Не ходи туда, следователь. То, что ты там найдешь, похоронит тебя рядом со мной". Игнат Дымов достал из кабуры свой табельный пистолет, снял с предохранителя и шагнул в темноту проема. За его спиной в кабинете продолжали тикать разбитые часы на руке мертвеца, отсчитывая время, которого больше уже не было. История полковника Кормухина закончилась. История грехов этого места только начиналась. Луч фонаря разрезал густую, почти осязаемую темноту. Свет выхватил из мрака ни кирпичную кладку, ни бетон и ни сырую штукатурку каземата. Луч скользнул по тяжелому бордовому бархату. Ткань обитала стены от пола до потолка. Звукоизоляция. Здесь можно было кричать во все горло. Никто бы не услышал. Даже тот, кто стоял по ту сторону книжного шкафа с томами Владимира и Лича Ленина. Игнат Дымов переступил порог. Пол под ногами изменился. Вместо скрипучего казенного паркета подошвы утонули в густом мягком ворсе. Ковер. Персидский. Ручной работы. Красный, как артериальная кровь. Такие стелили в приемных секретарей Центрального комитета, но никак не в подсобках тюремных начальников в глухой тайге. Дымов нащупал на стене выключатель. Щелчок. Потайная комната залилась мягким, интимным светом. Бра, стилизованные под старинные факелы, отбрасывали на стены причудливые тени. Следователь опустил пистолет, но в кобуру не убрал. Это было не помещение. Это была пещера Али Бобы, которую тот превратил в дешевый бордель. В углу на лакированной тумбе из красного дерева мерцали индикаторы. Магнитофон Sharp. Двухкассетный. Серебристый корпус, хромированные ручки, хищные решетки динамиков. Мечта любого фарцовщика, стоящая как три годовых зарплаты советского инженера. Рядом с стопкой кассет. На корешках не было названий исполнителей, только даты. Цифры, написанные черным маркером. Дымов сделал шаг вперед. Воздух здесь был спертым. Работящая вентиляция не справлялась. Пахло дорогим табаком Мальборо, сладким приторным ликером и хлоркой. Запах больницы и морга перебивал аромат роскоши. Хлоркой пахло сильно. Резко. Свежо. Центр комнаты занимала кровать. Огромная двуспальная ложе на гнутых ножках. Постельное белье было сбито в ком. Шелк. Настоящий китайский шелк цвета шампанского. Ткань блестела в свете ламп, словно была мокрой. На одной из подушек виднелась вмятина от головы. Глубокая. Кто-то лежал здесь совсем недавно. Дымов подошел ближе. На прикроватном столике стояла початая бутылка коньяка Камю. Рядом — блюдце с засохшим ломтиком лимона и пепельница. Хрустальная до краев набитая окурками. Некоторые были смяты грубо, сломаны пополам, другие аккуратно затушены, оставляя на фильтре след помады. Ярко-красный. В этой комнате пили, курили. И делали вещи, за которые в уголовном кодексе предусмотрена высшая мера, если это делает должностное лицо. Сзади послышалось тяжелое дыхание. В проеме потайной двери показалась грузная фигура. Криминалист — Фейген. Старый еврей с глазами, в которых за 30 лет работы выгорело все человеческое сочувствие, оставив только сухой, профессиональный цинизм. Он держал в руках чемоданчик с инструментами так, словно это был портфель с миллионом рублей. — Боже ж ты мой! — тихо выдохнул Фейген, оглядывая убранство. — Игнат Сергеевич, вы посмотрите на этот вертеп. У меня в квартире мебели меньше, чем здесь, в одной кануре. — Работай, Соломон! — бросил дымов, не оборачиваясь. Мне нужны пальцы, волосы, биологические жидкости — все, что найдешь. Здесь проще найти то, чего тут нет — проворчал криминалист, надевая латексные перчатки. Резина щелкнула, обтягивая узловатые пальцы. — Это же не кабинет начальника зоны. — Это будуар Мадам Пампадур. Фейген опустился на колени прямо на драгоценный ковер. Он достал лупу и мощный фонарь. Дымов наблюдал за ним краем глаза, продолжая осмотр. Его внимание привлек дальний угол комнаты. Там стоял небольшой холодильник Розенлев, финский. Дверца была приоткрыта. Внутри на решетчатой полке одинок стояла банка черной икры. Стекло запотело. Три килограмма дефицита, который здесь, за колючей проволокой, казался насмешкой над голодными пайками осужденных. Игнат Сергеевич — голос Фейгена изменился — стал жестким лишенным иронии. — Подойдите. Дымов подошел к кровати. Криминалист светил фонариком на пол, в узкое пространство между кроватью и стеной. — Видите? — Дымов прищурился. На ворсе ковра среди пышных красных узоров лежала маленькая деталь. Металлическая заколка-невидимка, простая, дешевая, черная, с облупившейся краской на сгибе. Такие выдают в коптерке вместе с робой. Никакого шелка, никакого золота. Кусок ржавого железа из другого мира. Но незаколка заставила следователя напрячься. Вокруг заколки ворс, ковра был другим. Он был темнее, жестче, слипся. — Замывали, — констатировал Фейгин. Причем грубо, тряпкой и хлорамином. Вонь стоит такая, что глаза режет. Думали, красный на красном не видно будет. — Кровь? А вы думаете, они тут клюквенный морс разлили? Фейгин достал из чемоданчика пузырек с прозрачной жидкостью и ватную палочку. Много крови Игнат Сергеевич. Очень много. Пятно с полметра в диаметре. Пытались вытереть, да только глубже в терле. Криминалист провел палочкой по пятну. Вата мгновенно окрасилась в бурый цвет. — Свежая? — спросил Дымов. — Относительно. Не засохла до конца. Часа три-четыре, не больше. Как раз перед тем, как тут началась стрельба. Дымов поднял голову. Взгляд уперся в стену над кроватью. Там висело зеркало. Огромное в позолоченной раме. Оно отражало всю кровать целиком. Зеркало было чистым, без единого пятнышка. Его протирали с фанатичной тщательностью. — Значит, здесь кого-то били, произнес Дымов. Или убивали. А потом пришел хозяин и получил пулю. Или наоборот. Фейген аккуратно пинцетом поднял заколку и опустил ее в полиэтиленовый пакет. Сначала здесь случилось. Это. А потом хозяин пошел к себе в кабинет пить коньяк и думать, как жить дальше. — Кормухин не думал, как жить дальше, — отрезал Дымов. Он думал, как замести следы. Следователь отошел от кровати. Ему нужно было что-то еще. Улики на полу — это хорошо. Но они говорят о факте, а не о системе. А здесь была система. Все в этой комнате кричало о том, что она существовала годами. Дымов подошел к письменному столу. Он был меньше, чем тот. Дубовый — в кабинете. Изящное бюро на гнутых ножках. На столешнице — не пылинки. Только телефонный аппарат. Белый дисковый без герба Советского Союза. Внутрення связь. Прямая линия. Ящики стола были заперты. Дымов не стал искать ключи. Он достал из кармана складной нож, подцепил лезвием край верхнего ящика и с силой нажал. Дерево хрустнуло, язычок замка соскочил. Ящик выехал с мягким шорохом. Внутри лежали не папки с делами, не отчеты о перевоспитании, там лежали деньги. Пачки 25-рублевых купюр, перетянутые аптечными резинками. Фиолетовые бумажки с профилем Ленина. Много. Очень много. На вскидку — тысяч пятьдесят. Стоимость пяти автомобилей. Волга. Или цена свободы для половины лагеря. Дымов отодвинул деньги в сторону. Его не интересовала коррупция сама по себе. Вор должен сидеть в тюрьме. Это аксиома. Но сейчас он искал другое. Под пачками денег лежала книга. Обычная канцелярская книга учета. В твердой картонной обложке, обтянутой серым коленкором. Амбарная книга, как называли такие, в бухгалтерии колхозов. На обложке химическим карандашом было выведено одно слово — «приход». Дымов достал книгу, она была тяжелой. Страницы разбухли от влажности. Он открыл ее наугад. Где-то в середине. Почерк был крупным, размашистым, с сильным нажимом. Буквы плясали, словно писавший торопился или был пьян. Дымов знал этот почерк. Он видел его в рапортах о нарушениях режима. Это писал прапорщик Глеб Хряков, тот самый, которому стало плохо при виде трупа. Дымов начал читать. 12 сентября, суббота. Заказ — опком. 2 единицы. Журавлева, Синицына. Доставлены в 20. 1-0-0. Возврат в 4-0-0. Синицына. Отказ работать. Применены меры воспитания. Минус пайка на неделю. Дымов перевернул страницу. Бумага шуршала в тишине комнаты, как сухая листва. 18 сентября. Банкет хозяина. 1 единица. Новенькая из четвертого отряда. Фамилия. Ковальчук. Возраст 19. Доставлено чистой. Возврат в лазарет. Диагноз для журнала. Бытовая травма упала с лестницы. Каждая строчка была приговором, не женщинам, чьи фамилии здесь значились. Приговором тем, кто это писал. Это была не тюрьма. Это был мясной магазин. И полковник Кормухин был директором, а прапорщик Хряков — мясником, который рубил товар по сортам. Дымов листал страницы назад в прошлое. Месяц за месяцем. Год за годом. Сотни фамилий. Напротив некоторых стояли пометки. Списано. Этап. Шизо. Напротив других — циничные комментарии о внешности, темпераменте, покладистости. В этих сухих бухгалтерских строках было больше ужаса, чем во всех томах уголовных дел, которые Дымов прочитал за свою жизнь. Здесь, на этих желтоватых листах в линейку, человеческая жизнь сводилась к инвентарному номеру и оценке качества услуг. Взгляд следователя зацепился за запись, сделанную красной пастой. Она отличалась от остальных. 24 октября. Сегодня. Спецзаказ. Одна единица. Фото в деле. Без возврата. Дымов замер. 24 октября. Это сегодня. Это та самая ночь. Без возврата. Он вспомнил фотографию в пепельнице. Девушка с длинными волосами. Испуганная улыбка. Соломон. Голос Дымова прозвучал так тихо, что Фейгин перестал скрести скальпелем по ковру и поднял голову. — Что там, Игнат Сергеевич? Нашли клад? — Хуже. Я нашел мотив. Дымов закрыл книгу. Глухой хлопок обложки прозвучал как выстрел. Он сунул амбарную книгу за пояс брюк, прикрыв ее полой пиджака. Это вещественное доказательство нельзя отдавать в канцелярию. Оно исчезнет. Сгорит. Растворится, как растворялись судьбы женщин из этого списка. — Сколько времени нужно, чтобы определить группу крови на ковре? — спросил Дымов. — В лаборатории? — Час. — Здесь. С моим походным набором? — Фейгин пожал плечами. — Минут двадцать. Если реактивы не выдохлись. Делай. Прямо сейчас. — Мне нужно знать, чья это кровь. И посмотри на подушку. Криминалист поднялся с колен к рехтя, подошел к изголовью кровати. — На какую? — На эту. Фейгин наклонился над шелковой наволочкой, посветил фонариком под углом. — Интересно. Что там? — Волос. Криминалист аккуратно подцепил пинцетом длинный тонкий волосок, прилипший к ткани. В свете фонаря он отливал золотом. — Светлый. Блондинка. Сантиметров тридцать не меньше. Крашеный, судя по структуре, но дорогой краской. Нихной. На фотографии у девушки были темные волосы, пробормотал Дымов себе под нос. Значит, не она? Или он вспомнил запись? Фото в деле. Но фото было в пепельнице. — А в деле? В каком деле? Дымов резко развернулся к выходу. — Заканчивай здесь, Соломон. Опечатай дверь. Ключ мне. Никого не впускать. Даже если приедет генерал из Москвы. Если кто суниться, стреляй. Я спешу. — Игнат Сергеевич, вы же знаете, я не стреляю. Я только фиксирую последствия стрельбы. Крикнул ему в спину Фейгин, но Дымов уже не слушал. Он вышел из душного, пропахшего духами и смертью Будуара обратно в кабинет мертвого полковника. Труп Кормухина все так же сидел в кресле. Но теперь Дымов смотрел на него иначе. Раньше это был офицер, запутавшийся в долги. Теперь это был сутенер в погонах, получивший расчет. Но кто платил? Без возврата. Эта фраза пульсировала в висках. Если единицу не вернули в барак, значит она все еще где-то здесь. Или уже нигде. Дымов подошел к окну кабинета. Бунт на плацу стих окончательно. Прожекторы продолжали шарить по пустым дорожкам зоны, выхватывая лужи и мокрый бетон. Где-то там, в этих бетонных коробках, среди полутора тысяч одинаковых серых роб, пряталась правда. Или труп той, кто стала последней каплей. Следователь вытащил из карма на рацию. Нажал тангенту. Шипение эфира. Заря. Я. Байкал. Один. Ответьте. Заря на приеме, товарищ следователь. Отозвался дежурный. Голос дрожал. Найдите мне начальника оперативной части. И поднимите личные дела всех осужденных, прибывших этапом за последний месяц. Товарищ следователь. Архив закрыт. Ключи у… ключи у меня. Перебил Дымов. Я спускаюсь. Он спрятал рацию. Еще раз взглянул на шкаф с Лениным, скрывающий вход в приисподнюю. Игнат Дымов вышел из кабинета, плотно прикрыв за собой дверь. В коридоре административного корпуса было пусто. Лампы дневного света гудели, мигая. На полу валялись бумаги, перевернутая урна. Следы паники. Он шел по коридору, и шаги его эхом отдавались в тишине. Каждый удар каблука бетонный пол приближал его к разгадке, которая, он чувствовал это нутром, будет страшнее самой смерти. В кармане, прижимаясь к телу, жгла к кожу амбарная книга прапорщика Хрякова. Список грехов, за которые кому-то придется ответить. И Дымов знал, что этот кто-то сейчас очень боится. А загнанный зверь, как известно, кусает больнее всего. Две недели до выстрела. Четырнадцать дней до того, как полковник Кормухина прокинет головой стакан с карандашами, падая замертва. Свердловск. Кабинет следователя областной прокуратуры. За окном моросил мелкий противный дождь, превращая город в серую акварель. Но в кабинете Игната Дымова было сухо и накурено. На столе перед ним сидел не уголовник, не вор в законе и даже не свидетель по делу о хищениях. Перед ним сидел человек, который боялся собственной тени. Водитель лесовоза. По паспорту Николай Михайлович Семенов. Для своих просто Михалыч. Мужчина в замасленном ватнике крутил в руках шапку. Его пальцы были черными от мазутой, въевшейся в кожу грязи. Он не смотрел в глаза следователю. Он смотрел на графин с водой, словно тот мог его спасти от неизбежного разговора. «Я не хотел брать», - гражданин начальник. Голос водителя скрипел, как несмазанная петля. «Она сунула мне это в руку, когда я бревна укладывал на третьем участке». Глаза у нее были. Бешеная она. Говорит. «Передай. Христом Богом молю. Иначе убьют». Дымов молчал. Он умел молчать так, что собеседнику хотелось вывернуть душу наизнанку, лишь бы прекратить эту тишину. «Я человек маленький», - продолжал оправдываться Михалыч. «Я лес вожу. Мне проблемы с администрацией не нужны. У меня двое детей. Жена в столовой работает. Если узнают, что я маляв из зоны таскаю, меня ж самого туда налесоповал. А там долго не живут». Водитель полез во внутренний карман ватника. Он вытащил сверток. Это был не конверт. Это был кусок оберточной бумаги, в которую заворачивают селедку в гастрономе. Жирный коричневый грубый. Сверток был перевязан синей изоляционной лентой. Дымов протянул руку. Водитель вздрогнул, отдавая бумагу, словно передавал не письмо, а кусок радиоактивного урана. «Свободен». Коротко бросил следователь. Михалыч не стал ждать второго приглашения. Он подхватил шапку, попетился к двери и исчез в коридоре, оставив после себя запах дешевого бензина, мокрой шерсти и животного страха. Дымов остался один. Он включил настольную лампу. Свет ударил в коричневый сверток. Следователь подцепил ногтем край изоленты. Липкая лента отходила с трудом, отрывая куски бумаги. Внутри лежал тетрадный лист в клеточку, вырванный из середины школьной тетради. Края неровные, бумага помятая местами, протертая до дыр. Писали огрызком карандаша. Торопились. Нажим был такой сильный, что грифель прорывал бумагу насквозь. Дымов разгладил лист ладонью. Почерк был мелким, скачущим. Буквы падали друг на друга, сбивались в кучу. Это писала рука, которая дрожала не от холода. Гражданин-прокурор, или кто прочитает. Меня зовут Зоя Палкина. Статья 88, часть 2. Я не прошу скостить срок. Я прошу спасти нас. Потому что здесь не тюрьма. Здесь ад. Дымов закурил. Дым Беломора поплыл к потолку. Он привык читать жалобы осужденных. Обычно писали про плохую баланду, про холод в бараках, про произвел надзирателей. Но здесь было другое. Текст пульсировал ужасом. Нас держат, как скот на убой. Но не для работы. У хозяина есть список. Он называет это селекция. Раз в неделю, обычно по пятницам приезжают черные машины. Волги. Номера закрыты тряпками или грязью, но мы видим, кто выходит. Это не милиция. Это люди в хороших костюмах, с золотыми часами. Партийные из города. Дымов почувствовал, как напряглись мышцы шеи. Партийные. Это уже не просто превышение должностных полномочий. Это политика. Лезть в такие дела, значит подписать себе приговор. Или карьерный, или физический. В Советском Союзе партийная номенклатура была кастой неприкасаемых. Он продолжил читать. Они выбирают молодых, тех, кто посимпатичнее, тех, кто молчит. Нас моют в бане, дают чистое белье, но не тюремное, а другое. Шелковое, прозрачное. И ведут в кабинет, там музыка играет. Еда, какой мы на воле не видели. Икра, коньяк. Хозяин говорит. Обслужите гостей, и вам зачтется. А если кто отказывается, тех бьют. Бьют недубинками, чтобы следов не было. Бьют мешками с песком по почкам. Или в карцер, в ледяную воду по пояс, пока не согласишься. Строчки прыгали. В одном месте бумага была размыта пятном. Слеза? Или слюна? В прошлый четверг забрали Люду из шестого отряда. Она кричала, цеплялась за норы. Ей всего девятнадцать. Ее утащил прапорщик Хряков. Мы слышали, как она выла в коридоре, как животное. А утром сказали, что она в лазарете. Упала с лестницы. Но мы знаем. Мы видели, как выносили черные мешки через задню дверь кухни. Не возвращают нас оттуда гражданин-начальник. Пожалуйста. Приезжайте. Проверьте подвал под административным корпусом, там есть комната. Если вы найдете это письмо, значит я еще жива. Но это ненадолго. Хозяин знает, что мы шепчемся. Зоя Палкина, отряд номер четыре. Дэмов отложил письмо. А курок обжег пальцы. Он затушил его в массивной стеклянной пепельнице, не глядя. Информация была убойной. Если это правда, на скамье подсудимых должен оказаться не только начальник исправительной трудовой колонии, но и половина областного комитета партии. Разумный следователь сжег бы это письмо. Смыл бы пепел в унитаз. Забыл бы имя Зои Палкиной и лицо водителя лесовоза. Разумный следователь хотел бы дожить до пенсии и получить квартиру в центре. Игнат Дэмов не был разумным следователем. Он был гончей, которая взяла след. Он снял трубку телефона. Диск затрещал, набирая внутренний номер гаража. «Дежурный?» «Дэмов. Машину к подъезду. Срочно. И наряд милиции в сопровождение. Едем в Унженский район». Товарищ следователь ночь на дворе. Заныла трубка. «Дорогу размыло там сейчас только на танке». Я сказал «Машину». Рявкнул дымов так, что мембрана трубки, казалось, вибрировала от его голоса. «И табельное оружие проверьте. Полный боекомплект». Через час серый уаз с синий полосой на борту рвал колесами грязь на трассе Свердловск. Ивдель. Дождь усилился. Дворники не справлялись, бешено метаясь по лобовому стеклу, как испуганные птицы. Фары выхватывались темноты только стволы вековых сосен, обступивших дорогу плотной стеной. «Тайга». «Здесь закон тайга, а прокурор — медведь». Дымов знал эту поговорку. Но он ехал доказать обратное. Они добрались до колонии к рассвету. Периметр встретил их лайм собак и ярким светом прожекторов. Колючая проволока блестела от влаги. Вышки часовых черными скелетами возвышались над бетонным забором. Машина затормозила у контрольно-пропускного пункта. Дымов вышел первым. Сапоги чавкнули в жирной глине. Он поправил кабуру под плащом и подошел к железным воротам. «Открывай!», крикнул он в окошко дежурного. Заспанное лицо сержанта внутренней службы высунулось наружу. «Кто такие?» — «Не положено». «Карантин в зоне». Дымов достал красное удостоверение. Раскрыл его перед носом сержанта. Золотой герб Союза советских социалистических республик блеснул в свете фонаря. «Следователь прокуратуры по особо важным делам, Игнат Дымов. Открывай, или я тебя самого оформлю за препятствие следствию». Статья 193. Железные створки ворот со скрипом поползли в стороны. Колония спала. Только из труб котельной поднимался черный дым, смешиваясь с серым утренним небом. Бараки стояли ровными рядами, похожие на гробы. Тишина была неестественной. Тяжелой. Дымов направился прямиком в административный корпус. Его шаги гулка отдавались в пустом вестибюле. Дежурный офицер вскочил, роняя стакан с чаем. «Вызовите начальника колонии», — приказал Дымов, не останавливаясь. «И начальника медицинской части. Немедленно». «Товарищ полковник Кормухин еще отдыхает. У себя…» — пробормотал дежурный. «Будить». Дымов прошел в кабинет для допросов. Серое помещение. Стол привинченный к полу. Стул. Решетка на окне. Он сел и положил перед собой чистый лист бумаги. Через десять минут дверь открылась. На пороге стоял человек в белом халате, наброшенном поверх военной формы. Майор медицинской службы. Лицо одутловатое, глаза бегают. От него пахло спиртом и мятной зубной пастой. Пытался заесть перегар. «Майор Синицын. Начальник медчасти», — представился он. «По какому вопросу в такую рань?» «Садитесь, Синицын», — Дымов не предложил ему руку. «Меня интересует осужденная Палкина. Зоя Викторовна, четвертый отряд. Приведите ее ко мне». «Сейчас же». Майор дернулся. Его кадык нервно прыгнул вверх-вниз. Он поправил воротник халата, хотя тот и так сидел нормально. «Это невозможно, товарищ следователь». «Она в карцере?» Дымов подался вперед. «В ШИЗО? Ведите оттуда». «Нет. Она не в карцере». «Где она?» «Говорите». Майор Синицын отвел взгляд. Он смотрел в угол, где паук плел свою сеть. Осужденная Палкина скончалась. Слова упали в тишину комнаты, как камни в колодец. Тяжело. Глухо. Дымов почувствовал, как холодок пробежал по позвоночнику. Он опоздал. Письмо шло слишком долго, или водитель Михалыч слишком долго решался его передать. «Когда?» — тихо спросил Дымов. «Вчера. В 21.00». «Причина смерти?» Майор, наконец, посмотрел на следователя. В его глазах было выражение покорности судьбе. Он знал, что врет, и знал, что Дымов знает, что он врет. Но правила игры были установлены не ими. «Острая сердечная недостаточность. Тромбоэмболия, легочные артерии. Оторвался тромб. Мгновенная смерть. Мы ничего не могли сделать». «Тромб?» — переспросил Дымов. «У 20-летней девчонки, которая валит лес по 10 часов в сутки? У здоровой, как лошадь, женщины? Всякое бывает, товарищ следователь. Организм ослаблен режимом. Стресс. Где тело? В морге, при лазарете. Готовим к захоронению. У нее родственников нет, так что хоронить будем на спецкладбище под номером. Дымов резко встал. Стул с противным визгом отъехал назад. Веди. Я хочу видеть тело. Майор замялся. Товарищ следователь там. Там сейчас санитарная обработка. Хлорирование. Не положено. И полковник Кормухин распорядился никого не пускать без его личной визы. Плевать я хотел на визу Кормухина. Дымов ударил ладонью по столу. Если ты сейчас же не откроешь мне морг, я тебя сгною. Я устрою эксгумацию. Я вызову экспертов из Москвы. Я докажу, что ты подделал заключение о смерти. Ты понимаешь, чем это грозит, врач?» Синицын побледнел. Его лоб покрылся испариной. Он понял, что перед ним не тот человек, с которым можно играть в бюрократию. «Хорошо. Пройдемте». Они шли через зону под конвоем дождя. Осужденные уже выстроились на плацу для развода. Сотни серых бушлатов. Сотни лиц, лишенных надежды. Они провожали Дымова взглядами. В этих взглядах не было любопытства. Только глухая ненависть ко всему, что носила погоны. Лазарет был одноэтажным деревянным зданием на отшибе. Внутри пахло карболкой и смертью. Этот запах невозможно спутать ни с чем. Сладковатый приторный запах разложения, который пытаются забить химией. Майор отпер тяжелую дверь в конце коридора. Морг — холодное помещение, выложенное белой плиткой. Посередине — один единственный секционный стол. Оцинкованный — на столе лежало тело, накрытое грязной простыней. Дымов подошел. Он чувствовал, как пульс стучит в висках. Он уже знал, что увидит. Но ему нужно было это увидеть, чтобы превратить догадку в улику. Он взялся за край простыни. Ткань была влажной. Дымов резко сдернул ее. Зоя Палкина лежала на металлическом столе, глядя в потолок остекленевшими широко раскрытыми глазами. Ее рот был приоткрыт в немом крике. Кожа была бледной, с синюшным оттенком. Но Дымов смотрел не на лицо. Он смотрел на ее шею. Над тонкой девичьей шеи отчетливо виднелась странгуляционная борозда, темно-фиолетовая полоса, врезавшаяся вплоть. След от веревки или от брючного ремня. А чуть ниже, на ключицах и плечах, расцветали гематомы, свежие, багрово-черные, следы пальцев. Кто-то держал ее с невероятной силой. Сердечная недостаточность? Голос Дымова был тихим, страшным. «Тромп!» Майор Синицын стоял у двери, опустив голову. Он не смотрел на тело. «Это… это трупные пятна, спролепитал он. Специфические изменения. Ты меня за идиота держишь?» Дымов развернулся к нему. «Это удушение. Механическая асфиксия. Ее задушили. И перед этим били». Следователь наклонился над телом. Он заметил еще кое-что. Ногти девушки были сломаны. Под ними запеклась кровь. Чужая кровь. Она сопротивлялась. Она царапала убийцу. «Кто это сделал?» — спросил Дымов. «Я не знаю. Я только написал заключение. Мне приказали». «Кто приказал?» «Кормухин». В этот момент дверь морга распахнулась на стеж, ударившейся стену. В проеме стоял полковник Валерий Кормухин. Он был при полном параде. Китель идеально отглажен, сапоги начищены до зеркального блеска. На груди орденские планки. В зубах дорогая сигарета. Он выглядел как хозяин жизни, как царь, который зашел проверить свои владения. «Игнат Сергеевич?» Кормухин широко улыбнулся, раскинув руки, словно встречал старого друга. «Какими судьбами?» «Почему без предупреждения? Мы бы баньку организовали, стол накрыли. А вы сразу в Покойницкую». «Нехорошо». Дымов медленно накрыл тело простынью. Он повернулся к начальнику колонии. Теперь они стояли друг напротив друга. Два мира. Закон и беспредел. «У вас в лазарете убили человека, полковник», — сказал Дымов, глядя ему прямо в глаза. Кормухин перестал улыбаться. Его глаза, холодные и цепкие, сузились. «Умерла, Игнат Сергеевич. Умерла от болезни». Доктор же вам сказал, «Сердце слабое, экология у нас тут плохая, тайга, давление скачет». Кормухин сделал шаг вперед, войдя в помещение морга. Он хозяйским жестом стряхнул пепел с сигареты прямо на пол. «Не нужно искать черную кошку в темной комнате, следователь. Особенно если ее там нет. А даже если и есть. Может, эта кошка бешеная? Может, она сама на людей кидается?» Полковник подошел к Дымову почти вплотную. От него пахло дорогим одеколоном шипр и коньяком. В 8 утра. «Езжайте домой, Игнат Сергеевич», — тихо почти ласково произнес Кормухин. «Дело ясное. Несчастный случай. Мы сами разберемся. А вам не стоит переутомляться. Дорога назад дальняя, скользкая. Всякое может случиться. Тормоза и откажут, или дерево упадет. Это была не угроза. Это было обещание. Дымов понял одно. Прямо сейчас он ничего не докажет. Тело исчезнет через час после его отъезда, документы перепишут. А если он начнет качать права здесь, в глухой тайге, где у Кормухина полк солдат и вышки с пулеметами, его самого найдут с сердечной недостаточностью в кювете». Он сунул руку в карман, сжал пальцами письмо Зои Палкиной. Это у него не отнимут. «Я уеду», — сказал Дымов. «Но я вернусь». С постановлением о возбуждении уголовного дела. «Из группой захвата». Кормухин рассмеялся. «Приезжайте, приезжайте. Гостям мы всегда рады». Дымов вышел из морга, толкнув плечом майора Синицына. Он прошел мимо Кормухина, не оглядываясь. Выходя из зоны, он чувствовал спиной взгляды с вышек. Прицелы винтовок смотрели ему в затылок. Он сел в уаз. «В город?» — спросил водитель. «В прокуратуру. Гнать на полную». Дымов смотрел в окно на удаляющийся забор с колючей проволокой. Он не смог спасти Зою Палкину. Он опоздал на один день. Но в письме было сказано про список, про журнал учета. Если он не может спасти мертвых, он должен отомстить за них. И для этого ему нужно было найти ту самую комнату, ту самую книгу. Он еще не знал, что через две недели он найдет не только книгу. Он найдет полковника Кормухина с дыркой в голове. И круг замкнется. Машина скрылась за поворотом, оставив позади Империю полковника, построенную на крови и шелке. Игнат Дымов знал. Война только началась. И в этой войне пленных брать не будут. Тридцать дней до выстрела в кабинете начальника. Ровно месяц до того момента, как Империя полковника Кормухина рухнет под тяжестью свинца. Бревенчатый сруб бани стоял в двухстах метрах от жилой зоны. Отдельный мир. Сюда не долетал запах выгребных ям и дешевого табака. Здесь пахло березовыми вениками, распаренной древесиной и дорогим алкоголем. На часах было два часа ночи, 15 минут. Внутри, в предбаннике, обшитом липой, гулял сквозняк. Но жарко было не от печи. На столе, накрытом белоснежной скатертью, стоял хрусталь. Настоящий богемский хрусталь, который невозможно было купить в обычном универмаге даже в Москве. Рядом - трехлитровая банка с красной икрой. Ложка торчала прямо из игры, как лопата в куче гравия. Балы - кассетрины. Финский сервелад. Бутылки армянского коньяка. Арарат. Пятилетние выдержки. Всё это великолепие освещало тусклая лампа под потолком, в которой билась жирная ночная муха. За столом сидел человек. Его звали Аркадий Петрович Брусилов, инструктор областного комитета Коммунистической партии Советского Союза. Человек, от подписи которого зависели фонды, премии и звезды на погонах. Брусилов был красен лицом. Он расстегнул воротник белой рубашки, обнажив влажную шею. Галстук висел на спинке стула, похожий на удавку. Инструктора прокинул рюмку, крякнул и зачерпнул икру ложкой, не используя хлеб. «Хорошо сидим, Валерий», - прохрипел он, вытирая губы тыльной стороной ладони. «Душевно. Только вот скучно. Где твои… кадры? Ты обещал культурную программу». Напротив него, не снимая кителя, сидел полковник Валерий Кормухин. Он не пил. Перед ним стоял стакан с минеральной водой к боржоме. Пузырьки газа медленно поднимались вверх, прилипая к стеклу. Кормухин смотрел на партийного функционера так, как смотрят на свинью, которую нужно откормить перед забоем. «Холодно. Расчетливо». «Все готово, Аркадий Петрович». Голос Кормухина был ровным, лишенным интонацией. «Глеб сейчас приведет». В углу комнаты, в тени, переминался с ноги на ногу прапорщик Глеб Хряков. Его прозвище «Кабан» родилось не на пустом месте. Шея у него отсутствовала как анатомическая единица. Голова сразу переходила в туловище. Кулаки размером спивные кружки сжимались и разжимались. «Таще». Коротко бросил Кормухин, не оборачиваясь. Хряков вышел. Дверь скрипнула. В комнату ворвался холодный ночной воздух, смешав запах перегара с сыростью тайги. Брусилов потянулся к бутылке. Его пальцы, унизанные золотым перснем, дрожали, не от страха, а от предвкушения. «Молодую хоть подобрал?» — спросил он, наливая коньяк меморюмки. Пятно расплывалось по скатерти темной кляксой. А то в прошлый раз привели какую-то сушеную воблу. «Кости одни». «Девятнадцать лет?» — ответил Кормухин. «Людмила Журавлева. Статья хищения государственного имущества». «Первый раз». «Свежая». Через минуту дверь снова распахнулась. Хряков не вошел. Он втолкнул ее. Людмила Журавлева влетела в комнату, споткнулась опорок и едва устояла на ногах. Она не была в шелковом белье. Она не была готова. На ней была тюремная роба. Серая грубая ткань, пропитанная потом и запахом хлорки. Номер на груди был пришит криво. На ногах — кирзовые ботинки на два размера больше. Волосы, остреженные под ноль в карантине, только начали отрастать, торчали ежиком. Контраст резал глаза. Хрусталь и грязь. Красная икра и серый ватник. Партийная номенклатура и бесправное мясо. Людмила дышала тяжело с присвистом. Ее грудная клетка ходила ходуном под робой. Руки она прятала в рукава, словно боялась, что их отрубят. Она смотрела не на людей. Она смотрела на еду. Глаза расширились. Желудок, привыкший к пустой баланде из гнилой капусты, сжался в спазме. О! Брусилов оживился. Он развернулся на стуле, скрипнув деревянными ножками. Вот это натюрель. Экзотика. А то все эти халатики, кружева. Надоело. А тут… правда жизни. Социалистический реализм. Он захохотал. Смех был влажным, булькающим. «Ну подходи, красавица», - поманил он пальцем. «Не бойся, дядя добрый». Дядя из города приехал. Людмила сделала шаг назад. Спина уперлась в дверь. Но за дверью стоял Хряков. Она почувствовала его тяжелое дыхание на своем затылке. Пути назад не было. «Сядь за стол, журавлева», - приказал Кормухин. Он даже не повысил голос. «Гость хочет угостить тебя ужином». Девушка отрицательно мотнула головой. «Я… я не могу… мне нельзя… Отбой был…». Ее голос срывался, дробился на несвязанные звуки. «Садись», - рявкнул Хряков и толкнул ее в спину так, что она пролетела пару метров и упала коленями на деревянный пол. Прямо у ног Брусилова. Чиновник протянул руку и схватил ее за подбородок. Его пальцы были жирными от рыбы. Он с силой поднял ее лицо к свету, осмотрел, как цыган осматривает лошадь на ярмарке, повернул голову влево, вправо. Глаза дикие. Одобрительно цокнул языком Брусилов. «Хорошо. Худовато, конечно, но… мы это исправим. На, поешь». Он взял со стола бутерброд с икрой и ткнул им ей в лицо. Масло мазнуло по губам Людмилы, и кринки прилипли к коже. «Ешь, дура!», - зашипел Брусилов. «Это деликатес. Ты такого в жизни не видела и не увидишь». Людмила зажмурилась. Слезы потекли по щекам, смешиваясь с маслом. Она не открывала рот. Она сжала зубы так, что скулы побелели. «Гордая!» Брусилов нахмурился. Улыбка исчезла с его лица, сменившись гримасой раздражения. «Я не люблю гордых. Я люблю покорных. Мы тут власть советскую укрепляем, а ты нос воротишь». Он перехватил ее удобнее, одной рукой за затылок, вжимая пальцы в короткие волосы. Другой рукой он попытался рожать ее челюсти. Грубо, жестоко. Как ветеринар, который дает лекарство больному псу. «Глеб, помоги», - лениво сказал Кормухин, наблюдая за игрой пузырьков в стакане. Хряков шагнул вперед. Огромная тень накрыла Людмилу. Он схватил ее за руки и заломил их за спину. Хрустнули суставы. Девушка вскрикнула, и в этот момент Брусилов попытался засунуть ей в рот бутерброд целиком, вместе со своими пальцами. Реакция была мгновенной. Животной. Людмила не думала. Инстинкт самосохранения отключил разум. Ее челюсти замкнулись. Раздался влажный хруст. Не хруст хлеба, хруст хряща. Брусилов взвыл. Это был не крик человека. Это был визг свиньи, которую ударили током. Он одернул руку. Кровь брызнула на белую скатерть, на икру, на лицо полковника Кормухина. На указательном пальце чиновника не хватало фаланги. Кость белела в ране, пульсируя алым фонтаном. «Сука!», - заорал Брусилов, катаясь по полу и зажимая руку. «Она меня сгрызла! Убейте ее! Убейте эту тварь!» Людмила выплюнула кусок мяса на пол. Она попыталась вскочить, но Хряков уже действовал. Прапорщик ударил ее. Не ладонью. Кулаком. С размаху. Прямо в висок. Удар был такой силой, что голова девушки дернулась в сторону неестественно резко. Она отлетела к стене, ударилась затылком о бревна и сползла вниз. Но Хряков не остановился. В его глазах зажглось то самое безумие, которое делает из человека зверя. Адреналин ударил в голову вместе с парами спирта. Он подскочил к лежащей девушке и начал бить ее ногами. Тяжелые армейские сапоги с подкованными каблуками врезались в ребра. В живот. В лицо. Звуки были ужасными. Глухие, мокрые шлепки. Треск ломающихся костей. Хрип, который с каждым ударом становился все тише. «Глеб, отставить», — сказал Кормухин. «Спокойно». Хряков не слышал. Он вошел в раш. Он забивал ее, как свою в мерзлую землю. «Отставить». Кормухин встал и ударил ладонью по столу. Хрустальные рюмки подпрыгнули и зазвенели. Прапорщик замер. Его грудь тяжело вздымалась. Сапог застыл в воздухе. Он опустил ногу, тяжело дыша. На черной коже ботинка блестела кровь. В комнате повисла тишина. Только брусилов скулил в углу, заматывая руку салфеткой. Салфетка мгновенно пропитывалась красным. Людмила Журавлева лежала у стены. В неестественной позе. Ее лицо превратилось в кровавую маску. Левая рука была вывернута под странным углом. Она не двигалась. Кормухин вышел из-за стола. Он обошел лужу крови на полу, стараясь не испачкать начищенные туфли. Подошел к девушке, присел на корточки. Он не стал щупать пульс на запястье. Он приложил два пальца к сонной артерии на шее, там, где еще минуту назад билась жизнь. Ничего. Полковник вытер пальцы носовым платком, белоснежным с вышитой монограммой, скомкал платок и бросил его на тело. Готово! - констатировал он. - Без сожаления. Просто факт. Как будто сломался станок в цехе. Брусилов перестал скулить. Он поднял бледное покрытое испаренное лицо. Умерла, - прошептал он. - Валерий. Это же… Это ЧП. Это статья. Меня же… Если в областном комитете узнают. Я тут ни причем, ты свидетель. Она сама кинулась, бешеная. Чиновник в панике начал собирать свои вещи. Пытался завязать галстук одной рукой и путался в ткани. - Успокойтесь, Аркадий Петрович. Кормухин подошел к умывальнику в углу. Открыл кран. Вода зашумела, смывая брызги крови с его лица. Никто ничего не узнает. Но тело! Куда деть тело? А синяки? Экспертиза. Кормухин вытер лицо вафельным полотенцем, посмотрел на свое отражение в зеркале. Идеальный прабор. Холодные глаза. Глеб, полковник, повернулся к прапорщику. - Слушай задачу. Хряков вытянулся в струнку. Хмель с него слетел моментально. Он понимал, что натворил. И понимал, что только хозяин может его спасти. Тело в лазарет. Сейчас же. Через черный вход. Чтобы ни одна душа не видела. Вызовешь начальника медчасти Синицына. Скажешь ему? Кормухин на секунду задумался, глядя на изуродованное тело девушки. - Скажешь, что привезли уже мертвые из барака. Жаловалась на боли в сердце. - А по бои, товарищ полковник, тупо, спросил Хряков. Там же живого места нет. - Упала. Кормухин пожал плечами. Эпилептический припадок. Билась в конвульсиях. Ударялась она Реопол. Синицына формит как надо. Напишет. Острая сердечная недостаточность. Понял? - Так точно. Исполнять. Хряков нагнулся, подхватил тело Людмилы, как мешок с картошкой. Легко перекинул через плечо. Ее рука безжизненно мотнулась, задев косяк двери. Прапорщик вышел в ночь. Кормухин остался наедине с Брусиловым. - Вам, Аркадий Петрович, тоже нужно к врачу, сказал полковник, указывая на окровавленную руку гостя. - Обработаем, перевяжем, скажем. Собака укусила. Овчарка сорвалась с цепи. - Бывает. Служба у нас опасная. Брусилов кивал часто-часто, как китайский болванщик. Его трясло. Алкоголь, боль и страх смешались в адский коктейль. - Спасибо, Валера. Спасибо. Я не забуду. Фонды на ремонт. Выбью. В следующем квартале… Кормухин не слушал. Он смотрел на стол. На икру, в которой торчала ложка, на бутылку коньяка, на пятно крови, которая медленно впитывалась в древесину пола. Он знал, что сегодня перешел черту. Убийство заключенной — это не просто нарушение режима. Это ошибка. Грубая, грязная ошибка. Но он был уверен в своей неуязвимости. Система защитит своих. Система переварит Людмилу Журавлеву, превратив ее в строчку статистического отчета. Он ошибся только в одном. Он не заметил, что за окном в густых кустах малиника, прижавшись к мокрой земле, лежала тень. Зэчка Зоя Палкина, которая сбежала с вечерней поверки, чтобы накопать червей для рыбалки, видела все. Она видела, как в баню завели живую Люду. И видела, как Хряков вынес мертвое тело. Зоя зажала рот грязной ладонью, чтобы не закричать. В ее голове уже рождался план. Если она не может спасти подругу, она должна рассказать об этом миру. В кармане ее телогрейки лежал огрызок карандаша и мятый лист бумаги. Кормухин выключил свет в бане. Темнота накрыла зону. Но это была не тишина покоя. Это была тишина перед взрывом. Фитиль уже горел. И огонь подбирался к пороховой бочке, на которой сидел полковник. До конца оставалось 30 дней. 90 дней. Ровно три месяца до того, как полковник Валерий Кормухин вытрит пальцы белоснежным платком на достывающем телом. 90 дней до финала, который еще можно было предотвратить. Но механизм уже запустили. Шестеренки смазали. Вечерняя поверка в исправительно трудовой колонии №14 всегда проходила одинаково. Это был ритуал унижения, возведенный в абсолют. Плат станул в грязь, жирной черной жижей, которая засасывала кирзовые сапоги по щиколотку. С неба лило. Не дождь. Ледяная вода, перемешанная с мокрым снегом, которая мгновенно пропитывала ватные бушлаты. Ткань становилась тяжелой и тянула плечи вниз, к земле. Пять сотен женщин стояли квадратами. Десять на десять. Серые прямоугольники на черном фоне. Они не шевелились. Движение означало карцер. Карцер в такую погоду означал воспаление легких, а воспаление легких здесь лечили только зеленкой и работой налисаповали. Прожекторы на вышках разрезали темноту желтыми конусами света. В лучах плясала водяная пыль. Из штаба вышел хозяин. Валерий Кормухин не прятался под зонтом. На нем был кожаный плащ. Длинный до середины икры, сшитый на заказ в ателье Министерства внутренних дел. Кожа блестела от влаги, скрипела при каждом шаге. На голове — фуражка с высокой тулей. Козырек сухой. Ни одна капля не смела упасть на лицо полковника. Он шел медленно. За ним на шаг позади ступал прапорщик Глеб Хряков. Огромный, как медведь, шатун, поднятый из берлоги раньше срока. Хряков не смотрел под ноги. Он смотрел на шеренги. Его взгляд скользил по лицам, не задерживаясь. Он искал не нарушение формы одежды. Он искал товар. Кормухин остановился у третьего отряда. Тишина на плацу стала плотной, осязаемой. Слышно было только, как капли бьют по капюшонам и хлюпает грязь под подошвами охраны. Начальник колонии достал портсигар. Серебряный. Щелкнул крышкой. Закурил, прикрывая огонек ладонью в черной перчатке. Дым смешался с паром изо рта. «Смирно», — тихо сказал он. Команда предназначалась незаключенным. Они и так не дышали. Это был сигнал для Хрякова. Начало осмотра. Кормухин пошел вдоль первого ряда. Он смотрел не в глаза. Глаза его не интересовали. В глазах зэчек была только тоска и пустота. Полковник смотрел ниже. На фигуры, скрытые бесформенными телогрейками. Он был опытным селекционером. Он умел видеть сквозь вату и грубую ткань. Он оценивал бедра. Осанку. То, как женщина держит голову. Зоя Палкина стояла во втором ряду. Она знала этот взгляд. Она видела его десятки раз. Зоя чувствовала, как по спине между лопоток течет холодный пот, несмотря на пронизывающий ветер. Она знала, что ищет Кормухин. Свежее мясо. Рядом с ней, плечом к плечу, стояла Людмила Журавлева. Новенькая. Этап пришел три дня назад. Она еще пахла волей. От нее еще пахло дешевым цветом, цветочным мылом и домашней едой. А не хлоркой и прилой соломой. Людмила дрожала. Крупная дрожь била ее тело, зубы выбивали дробь, которую она пыталась сдержать, кусая губы до крови. Она была слишком заметной. Слишком чистой. Слишком красивой для этого места. Даже остриженные волосы и сенеки под глазами не могли скрыть пародистости. Высокие скулы, тонкая шея. Зоя толкнула ее локтем во вбок. «С горбись!» прошипела Палкина, почти не разжимая губ. «В тени голову. Стань ниже. Не отсвечивай». Людмила не поняла. Она повернула голову, и в ее глазах читался не мой вопрос. Глупый, наивный вопрос человека, который все еще верит в правила. «В землю смотри, дура!» - выдохнула Зоя. «Не смотри на него». Она попыталась закрыть Людмилу своим телом. Сдвинулась на полшага влево, нарушая геометрию строя. Попыталась смешаться, создать монолитную серую стену, в которой нельзя различить отдельного человека. Поздно. Кормухин остановился. Он прошел мимо, сделал еще два шага, но вдруг замер. Его сапог застыл над лужей. Медленно, как в замедленной съемке, он повернулся. Кожаный плащ скрипнул. Полковник увидел нарушение строя, но наказание не последовало. Его взгляд зацепился за то, что пыталась скрыть Зоя. За лицо, которое еще не успело стать серой маской. Он подошел вплотную. Запах дорогого табака и одеколона шипр ударил в нос женщинам, привыкшим к зловонию барака. Кормухин поднял руку. Черная кожаная перчатка коснулась подбородка Зои Палкиной. «Подвинься», - сказал он. Голос был мягким, почти ласковым. Зоя сглотнула. Ком в горле был размером с кулак. Она сделала шаг в сторону, открывая Людмилу. Спасать больше было некого. Теперь они стояли друг на против друга, хозяин жизни и смерти и единица лагерного учета. Кормухин рассматривал Журавлеву. Он делал это не спеша. Основательно. Так покупатель осматривает автомобиль перед сделкой, проверяет, нет ли царапин, не скручен ли пробег. Его глаза скользили по ее шее, по груди, скрытой ватником, по тонким запястьям, торчащим из рукавов. «Новенькая?», - спросил он, не обращаясь ни к кому конкретно. «Так точно, гражданин начальник», - прогудел из-за спинных реков. Этап из областного центра. Журавлева. Статья 89. Хищение государственного имущества. Кормухин кивнул. Ему нравилась статья. Не убийца, не политическая. Обычная воровка. С такими проще. Они быстрее ломаются. «Подними голову», - приказал полковник. Людмила замерла. Ее парализовала. Мышцы шеи окаменели. Хряков шагнул вперед, готовый помочь. Но Кормухин остановил его жестом. Он сам взялся за подбородок девушки. Жестко. Пальцы в перчатки впились в кожу. Он насильно поднял ее лицо к свету прожектора. Дождь бил Людмилу по щекам. Вода текла по лицу, смешиваясь со слезами, которые она не могла остановить. Она зажмурилась. «Открой глаза», - спокойно произнес Кормухин. Она открыла. В них был животный ужас. Зрачки расширены до предела. Дыхание поверхностное, прерывистое. Полковник удовлетворенно хмыкнул. Он увидел то, что хотел. Страх. Чистый, дистиллированный страх. Еще не притупленный лагерной рутиной. Это возбуждало его больше, чем ногота. Власть. Возможность взять то, что принадлежит только ему по праву сильного. Он отпустил ее подбородок. Вытер перчатку, а полуплоща словно коснулся чего-то грязного. Хотя грязным здесь был только он. Глеб. Кормухин не оборачивался. «Я здесь, товарищ полковник». «Эту», - он указал пальцем на Людмилу. Жест был небрежным, хозяйским. Так указывают на мешок с картошкой, который нужно погрузить в кузов. «Эту отмыть. Выдать чистая». Проверить у фельдшера, чтобы без сюрпризов. В шей вычесать. Людмила начала оседать. Ноги стали ватными. Зоя подхватила ее под локоть, не давая упасть в грязь. Если упадет, забьют ногами прямо здесь. За нарушение строя. Кормухин уже потерял интерес. Он отвернулся и продолжил свой путь вдоль шеренги. Для него эпизод был исчерпан. Выбор сделан, товар отобран. Он бросил через плечо уже на ходу. Комния к 23.00. Хряков осклабился. Его лицо, похожее на мясной блин, расплылось в ухмылке. Он подошел к Людмиле вплотную. От него пахло перегаром и сыром мясом. «Слышала, краля?» - прорычал он. - «Повезло тебе. В тепле ночевать будешь. С самим хозяином чай пить». Он схватил ее за плечо. Пальцы сжались как клещи. Ткань бушлата затрещала. «Выйти из строя!» - ревкнул прапорщик. Людмила не могла пошевелиться. Ее сознание отключилось. Остались только рефлексы. Зоя Палкина легонько подтолкнула ее в спину. «Иди, Люда! Иди, иначе хуже будет!» - шепнула она. В ее голосе звучала обреченность. Она знала, что значит к 23.00. Она знала, что возвращаются оттуда другими. Или не возвращаются вовсе. Хряков дернул девушку на себя. Она споткнулась, вылетела из ряда и упала на колени прямо в лужу перед строем. Грязная вода брызнула во все стороны. «Встать!» - скомандовал прапорщик. Людмила поднялась. Грязь стекала с ее коленей. Она стояла одна перед пятью сотнями женщин, отделенная от стада. Помеченная. Кормухин уже скрылся в темноте, направляясь к теплому кабинету. Он не слышал, как Хряков погнал новую жертву в сторону бани. Он думал о предстоящем вечере, о бутылке коньяка, которая ждет его в сейфе, о том, как приятно ломать чужую волю. На плацу и осталась тишина. Зоя Палкина смотрела вслед уходящей подруги. Ее кулаки сжались в карманах тела греки так, что ногти вонзились в ладони. Она ничего не могла сделать. Сейчас. Но она запомнила. Она запомнила время. 23.00. Она запомнила довольную спину Хрякова. Она запомнила равнодушие, с которым полковник выбирал живого человека как вещь. Дождь усилился. Ледяные струи хлистали по лицам заключенных, смывая слезы, которые никто не смел показать. Селекция завершилась. Стук колес стих 3 дня назад. Но в голове Людмила Журавлевой он продолжал звучать. Ритмичный металлический перестук, отсчитывающий километры от нормальной жизни до края географии. Остановка. Лязг засовов на внешнем периметре был громче выстрела. Ворота открылись не для того, чтобы впустить людей. Они открылись, чтобы проглотить новую партию биомассы. Автомобиль для перевозки заключенных. Воронок сдал назад. Выхлопная труба выплюнула облако сизого дыма прямо в лица тем, кто стоял в стакане. Узкой металлической камере внутри кузова. Дышать было нечем. Внутри пахло мочой, страхом и дешевым табаком. Людмила прижимала к груди холщевую сумку. В ней последнее напоминание о доме. Пара теплых носков, связанных матерью. Кусок хозяйственного мыла. Тетрадь. Ручка. Дверь распахнулась. «На выход!» рявкнул конвоир. «По одной! Прыжком! Руки за спину!» Людмила выпрыгнула в грязь. Ноги подкосились. После трех суток в поезде и четырех часов в трясущемся кузове вестибулярный аппарат отказал. Она упала на колени. Удар дубинкой по плечу. Сухой. Короткий. Не для боли, для порядка. «Встать! Бегам!» Они бежали сквозь строй овчарок. Собаки рвались с поводков, брызгая слюной. Их лай глушил мысли. Это была первая стадия обработки. Лишение ориентации. Человек должен забыть, кто он. Человек должен превратиться в тело, выполняющее команды. Карантинное отделение. Здание из красного кирпича, почерневшего от времени и сырости. Окна закрыты ресничками. Металлическими жалюзи, направленными вверх. Небо не видно. Только серые полоски света. Приемный покой. Кафельный пол, покрытый бурой слизью. Здесь не мыли. Здесь размазывали грязь. «Раздеться!» Команда прозвучала скучно. За столом сидела женщина в белом халате, наброшенном поверх телогрейки. Фельдшер. В зубах - папироса, белый марканал. Пепел падал прямо в журнал учета. Она даже не подняла глаз. Людмила замерла. Стыд. Горячая волна ударила в лицо. «Раздеться!» Здесь. При мужчинах-конвоирах, которые стояли у дверей, лениво поигрывая ключами. «Глохло, что ли?» Фельдшер подняла голову. Лицо желтое пергаментное. Глаза пустые, как у мороженной рыбы. «Снимай все! Трусы тоже! Быстрее! У меня обед стынет!» Дрожащими пальцами Людмила расстегнула пуговицы пальто. Платье упало на мокрый пол. Комбинация. Белье. Она осталась ногой посреди ледяного сквозняка. Она пыталась прикрыться руками, сгорбиться, спрятать ноготу. Конвоир у дверей хмыкнул. Оценил. Фельдшер встала, подошла вплотную. От нее пахло спиртом и чесноком. Руки в стороны. Рот открыть. Деревянный шпатель грубо ткнулся в небо. Рвотный рефлекс. «Чисто! Повернись, нагнись, ягодицы раздвинь!» Это был конец. Конец Людмилы Журавлеевой, заведующей секцией универмага, любимой жены, честной гражданки. В этот момент, стоя в унизительной позе перед равнодушной бабой в грязном халате, она умерла. Осталась учетная единица. В шее нет. Годно. Следующее. Ее вещи сгребли в кучу. «Эй!» — голос Людмилы сорвался на визг. «Там тетрадь. Мне нужно…» Заткнись. Фельдшер бросила ей сверток казенной одежды. «Твое шматье на прожарку. Получишь, когда выйдешь. Если выйдешь, одевайся». Одежда была сырой. Ватные штаны на три размера больше. Бушлат с чужого плеча с пятнами мазута на рукаве. На спине белой краской выведен номер. Краска потрескалась. Этот номер носили до нее. Может быть, та, кто его носила, уже мертва. Их втолкнули в камеру. Карантин. Комната 4 на 4 метра. Вдоль стен — двухъярусные нары. Металлические сетки провисли почти до пола. Матрасы тонкие, сбитые в комки в бурых пятнах. В углу — параша. Бак без крышки. Запах аммиака ел глаза. Людмила забилась в дальний угол. Она села на нижнюю шконку, поджала ноги и обхватила колени руками. Ее трясло. Зубы стучали так громко, что казалось, этот звук слышен в коридоре. В камере она была не одна. На верхнем ерусе, свесив ноги в шерстяных носках, лежала женщина. Возраст определить невозможно. Лицо будто высеченное из гранита и спещерено глубокими морщинами. Короткий ежик седых волос. На левой руке между большим и указательным пальцем выбито буква «С». На фалангах — персни. Синяя тушь расплылась под кожей. Это была Алевтина. Мамка, смотрящая за карантином. Она здесь жила. Не в бараке, а именно здесь, встречая каждый новый этап. Фильтр. Сита, через которой просеивали новеньких. Алевтина сплюнула шелуху от семечек на пол. Чего трясешься, кроля? Голос у нее был хриплый, прокуренный до основания. Замерзла или совесть мучает. Людмила подняла глаза. В них стояли слезы. «Я не виновата», — прошептала она. Это была мантра. Она повторяла ее следователю. Прокурору. Адвокату. Судье. Теперь старой уголовнице. «Это ошибка. Мой муж. Он заведующий складом. Была недостача. Он попросил меня подписать накладные, сказал, что все исправит. Он не успел». Алевтина рассмеялась. Смех был похож на кашель. Сухой лающий звук. «Муж, значит…» Она легко по кошачьей спрыгнула снар. Подошла к Людмиле. От нее пахло крепким чаем. Чифиром. «А муж твой сейчас не бойся на воле. Водочку пьет, другую бабу щупает». «Не смейте!» — Людмила вскочила. Вспышка гнева на секунду вытеснила страх. «Он пишет жалобы. Он дойдет до Москвы. Меня освободят. Это советский суд. Здесь не сажают невиновных». Она полезла в карман бушлота. Достала огрызок карандаша и смятый лист бумаги, которую успела выхватить из своей сумки, пока Фельчер не видела. «Я напишу прокурору области. Прямо сейчас. Здесь нарушение на нарушение. Нас везли как скот. Меня обыскивали без понятых. Забрали личные вещи. Я буду жаловаться начальнику колонии». Алефтина смотрела на нее с интересом, как энтомолог смотрит на редкого жука, который ползет прямо в огонь. «Начальнику?» — переспросила мамка. «Хозяину? Да. Я требую встречи с начальником. Он офицер. Он должен знать, что здесь творится беспредел». Алефтина покачала головой. Она подошла к окну, провела пальцем по решетке. «Дура ты, девка». «Ой, дура». Она резко повернулась. Взгляд стал жестким, колючим. «Слушай сюда. И запоминай. Забудь про прокурора. Прокурор далеко. Москва еще дальше. А тайга? Вот она. За стеной. Здесь нет советской власти. Здесь есть хозяин». Людмила замерла с карандашом в руке. «Какой хозяин? Полковник Кормухин? Он самый». Алефтина сплюнул на пол. «Валерий Петрович. Царь и бог. Здесь его закон. Захочет — помилует. Захочет — сгноит. А писать ты ему не вздумай. И прокурору не пиши». «Почему?» — наивно спросила Людмила. «Потому что каждое твое письмо, каждая твоя жалоба ляжет к нему на стол раньше, чем почтальон сумку застегнет. Цензура милая. Ты думаешь отсюда письма вылетают как голуби? Хрен там. Все читают. А кто много пишет, тот быстро едет. Куда едет? На лесоповал, на дальнюю делянку. Или в лазарет с воспалением легких, откуда уже ногами вперед выносят». Алефтина подошла вплотную, взяла Людмилу за подбородок шершавой рукой, осмотрела лицо, повернула влево, вправо. «Мордашка у тебя смазливая, гладкая, городская. Ручки белые. Тяжелее ручки ничего не поднимала?» Людмила вырвалась. «Не трогайте меня. Я-то не трону», - усмехнулась мамка. - «А вот хозяин. Он таких любит. Свеженьких, небитых, интеллигентных. У него, говорят, вкус особый. Гурман, мать его. Людмила отступила к стене. Холодный кирпич холодил спину через ватник. О чем вы говорите?» «О том, что если ты ему приглянешься, ты труп?» Алефтина сказала это буднично, как прогноз погоды. Он устраивает. Смотры. Селекцию. Ходит по рядам, выбирает, как кобыл на базаре. Если палец на тебя покажет, молись. «Это невозможно», - прошептала Людмила. Он же коммунист, офицер. Он зверь, оборвала ее Алефтина. И зверинец этот — его личная кормушка. Попадешь к нему в кабинет ночью, назад вернешься порченной. Или вообще не вернешься, была тут одна… Зойка Палкина рассказывала. Тоже красивая была. Писала много. Правду искала. Нашли ее потом. Списали на сердечный приступ. В двадцать пять лет. Людмила замотала головой. Она отказывалась верить. Ее мир, построенный на школьных учебниках истории и на фильмах про доблестную милицию, на вере в справедливость, трещал по швам. Но еще держался. «Вы лжете. Вы просто хотите меня запугать. Я буду писать. Я добьюсь пересмотра дела». Она села за грубый стол, прибитый к полу. Разгладила лист бумаги. Послюнявила карандаш. «Прокурору области!», - вывела она дрожащей рукой. Буквы плясали. Алефтина смотрела на нее с жалостью, смешанной с презрением. Старая зечка видела сотни таких правдаискательниц. Они ломались первыми, сгорали как мотыльки, выживали те, кто становился серым, те, кто молчал, те, кто умел сливаться со стеной. «Пиши, пиши», - тихо сказала мамка, забираясь обратно на верхние нары. «Бумага все стерпит. Только потом не говори, что я не предупреждала. Хозяин любит, когда сопротивляются. Это его только раззадоривает». Дверь кормушки у небольшого окошка в двери камеры лязгнула. «Ужин!», - праурал баландира. «Раздатчик пищи из хазапслуги». В кормушку просунули две алюминиевые миски. Внутри плескалась серая жижа, баланда измороженной капусты и рыбьих костей и кусок хлеба, черного, липкого, тяжелого, как кирпич. «Пайка!», - Людмила посмотрела на еду. К горлу подкатил ком. «Жри!», - посоветовала сверху Алефтина. «Силы понадобятся. Скоро построение». «Общее. Новеньких будут представлять отряду». Людмила отодвинула миску. Она снова взялась за карандаш. «Заявление прошу рассмотреть мое дело в порядке надзора». Гриффель сломался. Она сжала кулак. Ногтями впилась в ладонь. Она докажет. Она выйдет отсюда. Муж спасет ее. Система разберется. Не может быть, чтобы в центре страны в 20-м веке начальник тюрьмы вел себя как Феодел. Это бред воспаленного воображения старой уголовницы. Снаружи в коридоре послышались тяжелые шаги. «Сапоги с подковками». Цок-цок-цок. Алефтина на нарах напряглась. Она знала эту походку. Дверь камеры распахнулась, на пороге стоял конвоир. Молодой парень, но с глазами старика. «Журавлева!», - крикнул он, сверяясь с бумажкой. Людмила вскочила. Сердце ухнуло в пятки. «Я. На выход. С вещами». Куда? Голос дрогнул. «В барак. Карантин окончен досрочно. Мест нет, новый этап идет. Определили тебя в третий отряд». Алефтина свесилась снар. «В третий?», - переспросила она. «К Палкиной?», - конвоир кивнул. «Туда». Мамка посмотрела на Людмилу долгим тяжелым взглядом. «Ну, бывай, правдаискательница. В третьем отряде весело. Там окна как раз на штаб выходят. Будешь видеть, как хозяин на работу приезжает. Может, и он тебя увидит?» Людмила схватила свой узелок с казенным бельем. Она спрятала недописанное письмо за пазуху. «Я не боюсь», - сказала она, проходя мимо Алефтины. «А зря», - донеслось ей в спину. «Бояться надо. Страх. Он жизнь спасает. А надежда… Надежда здесь убивает быстрее». Людмила вышла в коридор. Дверь захлопнулась. Железный засов встал на место с сухим щелчком. Ее вели по длинным переходам. Лампочки под потолком мигали, отбрасывая дерганные тени. Стены были покрашены в ядовито-зеленый цвет до середины. Выше - грязная побелка. Запах хлорки становился невыносимым. Они вышли на улицу. Плац. Огромное пространство, огороженное колючей проволокой. Там вышки по периметру. Черные силуэты охранников с автоматами. Ветер ударил в лицо. Мокрый снег лепил глаза. Людмила вдохнула полной грудью. Воздух был холодным, но свежим. После спертого духа карантина он казался сладким. Она подумала, что все не так уж плохо. Ее перевели в отряд. Значит, будет работа. Будут люди. Она сможет отправить письмо. Она не знала, что этот ветер дует с севера. Со стороны тайги, где нет законов. Она не знала, что через три дня, на этом самом плацу, она встретится взглядом с тем, кого Олевтина называла хозяином. Она шла за конвоером, перепрыгивая через лужи и прижимая к сердцу письмо прокурору, которое было ее смертным приговором. Наивная, чистая, обреченная. В кармане конвоира звякнули ключи. Он открыл калитку локальной зоны третьего отряда. «Заходи!», - буркнул он. - «Твоя шконка вторая от окна. И запомни, новенькая, тише воды ниже травы. Здесь герои не живут». Людмила перешагнула порог барака. Сотня глаз уставилась на нее из полумрака. Глаз, в которых не было ничего, кроме усталости и злобы. Среди них она увидела одно лицо. Лицо женщины, которая смотрела на нее не со злобой, а с ужасом. Это была Зоя Палкина. Та самая, о которой говорила Олевтина. Зоя знала, что означает появление такой яркой, такой нездешней птицы в их курятнике. Селекцию приближалась, механизм был запущен, смазан. И остановить его было невозможно. 1982 год. Октябрь. Календарь на стене кабинета застыл на седьмом числе. День Конституции Союза Советских Социалистических Республик. Красная дата - праздник. Но здесь, за двойным периметром колючей проволоки, календари не имели власти. Здесь время измерялось не днями недели, а количеством спиленных кубометров леса. И нормой выработки. Валерий Кормухин стоял у окна. Стекло было мутным, немытым с прошлой весны. Сквозь грязь виднелся плац, залитый дождем и серые бушлаты, ползущие к промзоне. Он ненавидел это место. 3 месяца назад он носил парадный китель в Москве. Ходил по ковровым дорожкам Министерства внутренних дел. Метил в штаб. Ему прочили блестящую карьеру. Умный, исполнительный. С правильной анкетой. Одна ошибка. Одна пьяная драка в ресторане Прага с сыном важного чиновника из Центрального комитета партии. И вот он здесь. Исправительно трудовая колония №13. Глухая тайга. Ближайший райцентр. В четырех часах езды по разбитой грунтовке. Это была ссылка. Почетная с сохранением звания и выслуги лет, но ссылка. Кормухин провел ладонью по подоконнику. На пальцах осталась черная сажа. Он брезгливо вытер руку о штанину. Кабинет ему достался от предшественника, которого списали по состоянию здоровья. Печень не выдержала местной скуки. Обстановка спартанская. Сейф, выкрашенный серой эмалью. Стол, крытый зеленым сукном, прожженным сигаретами в трех местах. Портрет Леонида и Лича Брежнева, висящие чуть криво. Генсек смотрел со стены с отеческим прищуром, но Кормухину казалось, что старик насмехается. На столе стояла початая бутылка столичной и банка соленых огурцов. Крышка валялась на полу. В кабинете было накурено так, что резало глаза. За приставным столиком сидели двое. Хозяева жизни местного разлива. Первый — директор лесозаготовительного комбината. Грузный, с лицом цвета сырого мяса. Его пиджак трещал по швам. Галстук был сбит на бок. Второй — начальник районного отделения милиции. Сухой, желчный, с бегающими глазками. «Ты, Валера, не горюй», прогудел директор комбината, наливая водку в граненый стакан по самой ободок. Жидкость булькала густо-тягуче. «Москва далеко. Там суета, интриги, проверки. А здесь — воля». Он опрокинул стакан в глотку, даже не поморщившись. Захрустел огурцом. Рассол потек по подбородку, капая на лацкан пиджака. «Какая к черту воля?», — буркнул Кормухин. Он все еще стоял спиной к гостям. «Это тюрьма. Я здесь такой же заключенный, только срок у меня бессрочный. И пайка получше». «Ошибаешься, капитан», — вмешался милиционер. Он крутил в пальцах папиросу Казбек, кроша табак на стол. «Ты здесь не заключенный. Ты здесь царь». Кормухин резко обернулся. «Я советский офицер. Я должен следить за соблюдением социалистической законности. А у вас тут… Бардак. Заборы гнилые. Учет документации ведется карандашом». Гости переглянулись. Директор комбината рыгнул в кулак и рассмеялся. Смех был тяжелым, утробным. «Законность?», — переспросил он. «Валера, мальчик мой, посмотри в окно. Что ты видишь? Тайгу. Вот именно. Тайга. На сотни километров. Не души. Только медведи да беглые. Здесь свои законы». География диктует правила. Он тяжело поднялся, подошел к Кормухину и положил тяжелую руку ему на плечо. От директора пахло перегаром, луком и застарелым потом. «Запомни, начальник. Здесь закон тайга, а прокурор — медведь. План давай, и Москва тебя на руках носить будет. Лес в стране нужен. А как ты этот лес добудешь, чьими руками, какой ценой? Никого не волнует. Хочешь вернуться в столицу? Давай 120 процентов выработки. Через три года уедешь полковником с орденом». Кормухин дернул плечом, сбрасывая руку. «Я наведу здесь порядок. По уставу». «Устав — это для строевого смотра», — усмехнулся милиционер. «А с этим контингентам по-другому надо. Их ломать надо. Держать в кулаке. Чтобы они дышать боялись без твоего разрешения. Ты для них не гражданин, начальник. Ты для них — хозяин. Бог. Судья. Палач». В дверь постучали. Стук был особенным. Деликатным, но настойчивым. Два коротких удара, пауза, один длинный. «Войдите!», — рявкнул Кормухин, радуясь возможности прервать разговор. Дверь приоткрылась. В кабинет просунулась голова прапорщика Глеба Хрякова. Тогда он был еще худее, чем через два года. Лицо не такое одутловатое, но глаза те же. Маленькие, водянистые, ничего не выражающие. Глаза рыбы, живущий на большой глубине. «Разрешите, товарищ капитан?» Голос у Хрякова был тихий, вкрадчивый. Он скользнул внутрь, прикрыв за собой дверь. В руках он держал армейскую фляжку и сверток в промасленной бумаге. «А, Глебушка!» оживился директор комбината. «Наш пострел везде поспел. Что принес?» «Сало», — доложил Хряков. «Домашнее, с чесночком. И спирт. Медицинский. Чистый, как слезаком самолки». «Ну, это дело!» Милиционер потер руки. «Давайте, мужики. На посошок. Нам ехать пора. Дорогу развезло. Уазик может не пройти. Они пили быстро. Молча». Кормухин пил наравне со всеми. Водка уже не брала, только шумело в ушах, и смерть становился немного четче, контрастнее. Гости ушли через полчаса. Оставили после себя гору окурков, лужи пролитого спиртного и ощущение липкой грязи, которую хотелось смыть. Кормухин остался один. Он сел в кресло. Кажзаменитель скрипнул под ним. Голова гудела. Он расстегнул верхнюю пуговицу кителя. Ослабил галстук. В углу кабинета, у сейфа, все еще стоял Хряков. Он не ушел вместе с остальными. Прапорщик протирал стопки грязной тряпкой и расставлял их по ранжиру. «Чего тебе, Хряков?» — устало спросил Кормухин. «Иди спать». Отбой был два часа назад. Прапорщик перестал тереть стекло. Он повернулся к новому начальнику. На губах играла едва заметная улыбка. «Недобрая, знающая». «Одинок вы, Валерий Петрович», — сказал он. Не спросил, констатировал. «Не твое дело». Дело казенное, Хряков сделал шаг к столу. «Вы человек молодой, здоровый, кровь горячая, а жена в Москве осталась. Тяжело мужчине без женской ласки. Звереет мужчина». Кормухин нахмурился. «Ты на что намекаешь, Прапорщик? Забываешься?» «Никак нет. Забочусь». Предыдущий начальник, царствие ему небесное, тоже сначала стеснялся. Уставом прикрывался. А потом понял. «Мы здесь власть. Мы здесь все решаем». Хряков подошел к двери, повернул ключ в замке, проверяя, закрыты ли. Потом открыл снова, выглянул в коридор, свиснул тихо по птичье. «Заходи», — скомандовал он в темноту коридора. В кабинет втолкнули девушку. Она споткнулась опорок, едва удержалась на ногах. На вид — не больше двадцати. Осунувшееся лицо — серые тени под глазами. Казенный халат висел на ней мешком. Испод косинки выбилась прядь светлых волос. Она дрожала. Дрожала всем телом, как осеновый лист на ветру. Руки комколи подол халата. Ноги в грубых кирзовых сапогах были неестественно вывернуты носками внутрь. Кормухин медленно встал. «Это что такое?» Его голос прозвучал хрипло. «Это подарок», — просто сказал Хряков, в честь вступления в должность. Новенькая статья — хищение социалистической собственности. «Продавщица. Чистое. Смирное». Я проверил. Девушка подняла глаза. В них не было мольбы. В них был животный, парализующий ужас. Она видела перед собой не офицера. Она видела погоны. Власть. Силу, которая может раздавить ее в любой момент. «Уведи», — сказал Кормухин. Он почувствовал, как пересохло в горле. Сердце ударило в рибра. «Раз, два, три». «Зачем же уводить?», — удивился Хряков. «Никто не узнает, я на стреме постою». «Журнал посещений у меня. Напишем. Вызов на допрос». «Дело житейское. Все так делают. Вы же хозяин?» — «Валерий Петрович. Ваше право». Прапорщик подтолкнул девушку к столу. Она не сопротивлялась. Она была сломлена еще до того, как вошла сюда. Система сломала ее на этапе. В карантине. А Левтина и прочие уже объяснили ей правила. Хряков подмигнул начальнику. «Гадко. Сально». «Отдыхайте, товарищ капитан. Снимайте стресс. Тайга. Закон». Он вышел. Дверь закрылась мягко, почти бесшумно. В кабинете повисла тишина. Слышно было только, как тикают настенные часы в пластиковом корпусе. И как тяжело с присвистом дышит девушка. Кормухин смотрел на нее. Он должен был сейчас вызвать конвой, отправить ее в барак, написать рапорт на Хрякова за превышение полномочий, отстранить прапорщика от службы. Это было бы правильно. Это было бы по закону, по совести. Он смотрел на ее тонкую шею, на пульсирующую жилку под бледной кожей, на дрожащие пальцы. Алкоголь бурлил в крови, требуя выхода. Обида на Москву, на несправедливость ссылки, на проклятую тайгу. Все это смешалось в горячий темный ком в животе. «Он — власть», — ему сказали. Ему разрешили. «Здесь нет прокурора». Девушка всхлипнула. Тихо. Едва слышно. Этот звук стал спусковым крючком. Кормухин обошел стол. Он двигался медленно, как во сне. Ноги казались ватными, но ступали твердо. Он подошел к двери. Его рука легла на холодный металл ключа, торчащего в замочной скважине. Секунда колебания. Он вспомнил лицо матери. Вспомнил присягу. «Я гражданин Союза Советских Сциалистических Республик». А потом он вспомнил насмешливый взгляд сына чиновника из ЦК в ресторане «Прага». Вспомнил слова директора комбината. «Ты для них — бог». Богам позволено все. Пальцы сжались на головке ключа. Щелк, оборот, щелк, второй оборот. Замок закрылся. Металлический язычок вошел в пас, отрезая кабинет от остального мира. Отрезая Валерия Кормухина от человека, которому он был еще пять минут назад. Он медленно повернулся к девушке. Она попятилась, уперлась спиной в холодный сейф. Ей некуда было бежать. Кормухин подошел к выключателю, щелкнул тумблером. Верхний свет погас. Осталась только настольная лампа. Зеленый абажур отбрасывал зловещие тени. Свет упал на лицо начальника колонии снизу вверх. В этот момент в полумраке душного кабинета произошло превращение. Черты лица исказились. Губы скривились в усмешке, которая не касалась глаз. Глаза стали черными дырами. Это было то же самое выражение, которое следователь Дэмов увидит два года спустя на лице трупа с простреленной головой. Маска абсолютной вседозволенности. Печать зверя. Он расстегнул ремень. Тяжелая пряжка со звездой звякнула, ударившаяся стол. Девушка зажмурилась. По щеке покатилась слеза. Кормухин сделал шаг вперед. Он принял правила игры. Тайга приняла его. Теперь он был хозяином. [музыка]
Can't find what you're looking for?
Get subtitles in any language from opensubtitles.com, and translate them here.